«Почто его любят так?» — удивляется мать. Свой, слишком близкий, ласковый, и непонятно сблизи, чем дорог так смердам, ремесленному люду и купцам. Нынче и он заматерел. Ездил к Ольгерду на побыв, заключил мир. Чем-то взял и Ольгерда!
Литовского зятя Настасья не понимает и потому побаивается, особенно теперь, когда надумала ехать в гости к Ульяне в Литву. Зять, впрочем, писал ласково, сам звал тещу к себе в Вильну на побыв.
Нынче Настасья решилась. И потому собрана семья. На поезд. Сидит в застолье и сын «московки» покойной Семен, приглашен по дружбе с Михайлой. Сидят в конце стола избранные бояре: тысяцкий Константин Михалыч, Григорий Садык и Захарий Гнездо — все три брата из рода потомственных тверских тысяцких Шетневых; боярин Микула Дмитрич с супругою, еще двое-трое, немногие, самые близкие, те, кто пережил, те, кто не изменил в тяжелые годы продаж, грабительств и гонений.
Бояре переговаривают вполголоса. Слуги ждут приказа носить блюда. В отверстые окна ветерок наносит волжскую водяную свежесть и пронизанный ароматами трав дух полей — лето на дворе!
Ждут епископа Василия и митрополита Алексия. И потому еще ждут в таком вот застолье одних, почитай, Александровичей, что владыка Алексий едет нынче в Литву к Ольгерду вместе с княгиней Настасьей. Теперь, когда умер Роман, Алексий вновь становится полновластным хозяином западно-русских епархий.
Послы уже сносились между собою. Ольгерд дал согласие на встречу и ждет, хотя и доселе неясно: не повелит ли он схватить русского митрополита опять, как это было тогда, в Киеве? Не утеснят ли его каким иным утеснением? А то и просто не положат ли Алексию лютого зелья в еду?
Алексий задерживается. Он только что отслужил литургию в соборе вместе с тверским епископом (на которой присутствовали скопом все те, кто сейчас сидит за столами), но вереница жадающих получить благословение у самого митрополита русского все тянется и тянется, и сейчас, верно, владыка только-только начал переоблачаться, а тут уже ждут.
И Всеволод, скоса глянув на мать, спрашивает Настасью негромко, с недоброй усмешкою:
— Не поимают его тамо, в Литве?
— Патриарх Каллист ныне за московитов, — раздумчиво отвечает мать и вздыхает. Ежели бы не умер Роман, все бы могло пойти иначе и не Алексия чествовала бы ныне княжеская семья покойного Александра Тверского!
Михаил, что сидит позадь братьев, слышит тихий разговор и, с полугласа понимая, о чем речь, усмешливо подхватывает:
— Ты, мать, его оборонишь тамо!
К Алексию у них у всех отношение сложное, которое можно бы передать словами так: «И умен, да не свой!» Не свой был митрополит! Да и какой он владыка, коли одновременно — наместник московского стола? Но Роман не сумел стать митрополитом залесских епархий, даже и тверское епископство не вышло из воли Москвы, а теперь вот и Волынь с Черною Русью и Киевом вновь отойдут к Алексию! Умная власть вызывает уважение даже у врагов.
Но вот наконец отворяются двери. Алексий входит быстрыми шагами, он в простом светлом летнем облачении с одною лишь владычной панагией и малым крестом на груди. Оглядывает застолье, благословляет строго по чину княжескую семью и бояр. Его и епископа усаживают на почетные кресла. Теперь можно велеть слугам, и в серебряном двоеручном котле под крышкою появляется разварная стерляжья уха.
Истомившиеся гости, едва выслушав молитву, живо ухватывают костяные, рыбьего зуба, серебряные и липовые, тонкой рези, с наведенным узором ложки. Настасья берет свою, тоже серебряную, с драгими каменьями «лжицу» (такие же точно узорные ложки положены митрополиту и епископу).
На чем держится единство культуры и, в конечном счете, единство нации? На сходстве, однотипном характере всех явлений народной жизни. Обряды — едины для всех. Единая, по тому же навычаю ведомая свадьба, пир; одни и те же развлекают простолюдина и князя игрецы-скоморохи (безуспешно запрещаемые церковью), и церковное богослужение совместное и единое для всего народа, и древняя Масленица съединяет все сословия в совокупной раздольной гульбе. И покрой одежды, пусть из разного материала сотворенной, но сходствовал по всему прочему. И устроение хором являлось сходным. Да, богаче, пышнее, но в чем-то основном, главном у простолюдинов и знати жилье было одинаковым вплоть до эпохи Петра. Одинаково здоровались, благодарили, кланялись, встречали и провожали гостя, одаривая пирогами со стола. Одинаково мыли руки под рукомоем (а не в чашке, поставленной на стол, как это было принято на Западе). Рыбу разбирали руками, вытирая пальцы разложенным по столу рушником, и опять же во всех сословиях одинаково, хотя русская знать и начинала уже употреблять в еде вилку, еще незнакомую Западу. Нож обычно использовали свой, благо у всякого он висел на поясе. И даже вот такое нехитрое орудие, как ложка. Ложки те, что делали и делают на Низу, — грубые, большие, с прямой ручкой. В рот их не засунешь, ими хлебают с края, поднося боком ко рту, а при нужде дед бьет такою ложкой по лбу зазевавшегося баловника внука. Но на Новгородском Севере и в Твери употребляли другие ложки, невеликие, изогнутые, с чуть продолговатою небольшой чашечкой и короткою ручкой. Те ложки держат уже не в кулаке, а в пальцах, и, донося до рта, суют в рот, поворачивая к себе. Такою ложкой едят опрятно, не льют на бороду, сидя инако за столом. И ложки эти режут из березы, из липы, из клена (из клена лучше всего), иногда и расписывают, выжигая плетеный узор и закрашивая разноцветною несмываемой вапой. Но можно такую же ложку сотворить и из дорогого кипариса, а можно и из кости, рога, зуба морского зверя и, наконец, из серебра. И тоже невеликую, дабы помещалась в рот, и с гнутою короткою ручкой. А уж по ручке той у княжеской Настасьиной ложки шел сканный узор и камни яхонты любовали в оправе витого серебра, украшая ложечный черен с жемчужной коковкой на нем. Но так же, как и деревянную резную, надо было брать эту лжицу опрятно в пальцы, так же держать и так же есть. И ежели бы пришлось княгине Настасье есть в посадском дому (а приходило, и не раз!), то и тамошнюю деревянную ложку держала бы она тем же навычаем, не отличаясь и не величаясь перед хозяевами иным, несхожим поведением в застолье.
Настасья берет ложку, и по знаку тому председящие принимаются за трапезу. От ухи восходит ароматный пар, и все идет заведенным чином. Сыновья и гости истово едят, митрополит токмо вкушает, но заметно, что ублаготворен и он. Идет неспешная пристойная беседа. Слуги, неслышно появляясь, носят и носят перемены.
Алексий, поглядывая на хозяйку, задает вопросы о внуках, о здоровье — незначащие вопросы, приглядывается. Тверские князья, в свою очередь, приглядываются к нему. С прошлых лет Алексий словно бы чуточку подсох, крепкие морщины лица не разглаживает теперь даже улыбка, но взгляд все так же темно-прозрачен и ясен и полон умом, а порою и сдержанною, спрятанной во глуби зрачков усмешкой.
Всеволод, как большой пес, недовольно отводит глаза от взгляда митрополита. Михаил же и сам смотрит на Алексия с легкою лукавинкой, вопрошает, утих ли князь Дмитрий Костянтиныч или по-прежнему недоволен потерею великого стола.
Епископ Василий с беспокойством взглядывает то на микулинского князя, то на владыку: неподобно прошать о таковом, да еще на пиру!
— Не исповедовал князя, посему не ведаю, — отвечает Алексий, встречною улыбкой возражая дерзости молодого Александровича.
«Как быстро мелькают годы! Отрок сей такожде предерзко состязался некогда с князем Семеном в Новом Городе, а теперь стал муж рати и совета, превзошел, видимо, уже и всех братьев своих, — думает Алексий, глядя на Михаила. — Ныне и отроком не назовешь!»
— Может ли земная власть быть одновременно властию духовною? Ведь «царство мое не от мира сего»! — спрашивает Михаил, и застолье притихает, смущенное столь явным высказываньем того, о чем все ведают, но молчат. Алексий перестает улыбаться, смотрит в лицо микулинскому князю сурово и спокойно.
— Не может! — отвечает он твердо и, дав восчувствовать, повторяет опять: — И паки реку: не может! Но духовная власть, — он подымает указующий перст к иконам, — владычествовать над властию земною и может, и даже должна! Ибо Дух превыше плоти. И тайна исповеди принадлежит токмо иереям, не власти земной! — Алексий, отставивший было тарель, вновь придвигает ее к себе и, зацепивши кусок белорыбицы вилкой, как незначащее, разумеемое само собою, добавляет: — И посему, сыне, митрополит призван судити и оправливати князей земных, а не инако! И ежели земная власть возжаждет заменить собою духовную, что многажды бывало в протекшие века, — изъясняет он попутно, поворачиваясь к прочим гостям, — ни к чему доброму сие не приводило и не приведет, а токмо к суете, огрублению нравов и смердам к докуке вятшей от несытства забывших Бога властителей!