Немногочисленные княжеские ратники, кое-как притушив пожары, вступили на вымола ближе к вечеру, когда все суда, учаны, лодки, лодьи, кербаты и иная посуда были уже изрублены в щепы или затонули близ берега, а длинная череда новогородских ушкуев, багровых в низящем вечернем солнце, уходила вниз по реке.

Потом от перепуганных татарских гостей дошла весть, что новогородские грабежчики поднялись вверх по Каме, воюя и разбивая все пристани и станы подряд, дошли до самих Булгар, разграбили и разорили край и, тяжко ополонившиеся, никем не остановленные, поворотили назад, к дому.

В Нижнем не видели их возвращения, да и некому было в те поры останавливать на реке с лишком трехтысячную рать новогородских головорезов. Воеводы рассчитали правильно и возвращались в Новгород с прибытком и честью, с ничтожными потерями, «вси здрави и невережени» — как записывал позже софийский летописец. Возвращались почернелые, усталые, вымотанные вконец, ибо гребли день за днем и неделя за неделею теперь уже против течения великой русской реки в тяжело груженных судах, опасаясь вести лодьи бечевой ввиду возможной великокняжеской погони. И устья Тверцы достигли только к осени. Тут-то новогородским воеводам полною мерою дано было понять, почто прежние ушкуйники предпочитали зимовать под Нижним и Костромой, распродавая товар и полон на Волге.

Но как волк не бросает, добычу свою, из последних сил упорно волочит за собою, уходя от погони, так и они из последних сил гребли и гребли, на привалах валясь в траву, мох ли, засыпали, от устали не поставя шатров, и опять гребли, стирая ладони в кровь, с черными, запекшимися ртами, из которых уже не песнь, а натруженный хрип да неподобная брань раздавались порою. И благо, что ушкуйное воинство не остановил тверской князь, который легко мог бы отобрать и товар, и полон, и оружие у истомленных до предела новгородцев.

Опоминались уже в Торжке. Тут три дня дико пили, пели, плясали и дрались, и воеводы не удерживали разгулявшуюся дружину. Осиф Варфоломеич все три дня проспал. Просыпаясь, сминал кус горячего пирога или шмат мяса, запивал чашею меда и валился опять в сон. Александр с Василием перемогались, обходили рать, растаскивали особо жестокие драки, отгоняли зарвавшихся ратников от торжковских девок и баб — не хватало только во своей земле пакостить!

Уже выйдя на Мсту, уже отдавшись долгому ее прихотливому течению среди лесистых холмов, в изножьях которых высили новогородские рядки и починки, бродил скот, тоже новогородский, свой, полоскали белье на мостках свои, новогородские жонки, — только тут начали приходить в себя и возвращаться в облик человеческий шутить и смеяться. Но еще все было далеко до позднейшей выхвалы, когда станут воспоминать в подпитии как брали Булгары или резали купцов под Нижним и бахвалить собою, и привирать, позабывши труд, и слезы, и кровь, и зной, и стертые веслами до дикого мяса ладони… И учнут задумывать новый поход, куда-нито опять на Каму или за Камень, на югру…

Только в Новгороде воеводы вызнали о том, что по приказу великого князя московского в отместье за нижегородский погром на Вологде был задержан плотницкий боярин Василий Данилыч с сыном Иваном, с Прокопом Куевым и дружиною, возвращавшиеся с Двины.

ГЛАВА 53

Это случилось еще зимой, вскоре после возвращения Сергия в Троицкую обитель.

За те годы, что он отсутствовал, монастырь сильно расстроился. Стефан, надо отдать ему справедливость, хозяином оказался хорошим. А главное, вблизи Маковца появились первые крестьянские росчисти. Радонежский край, обойденный последним мором, заметно люднел.

Возвратившийся из Нижнего Сергий навел жесткий общежительный порядок в монастыре. Он по-прежнему не ругал, не стыдил. Что и как надобно делать, показывал больше примером. Но твердо взял за должное каждодневно обходить кельи, и где только слышал неподобный бездельный смех или толк, легонько постукивал посохом по колоде окна. Провинившегося брата Сергий вызывал назавтра к себе и заставлял — и это было самое трудное — самого, без вопросов рассказать свою вину Сергию. После такого урока охота бездельничать и точить лясы пропадала почти у всех. Он содеял ошибку тогда, с самого начала (и теперь Сергий это уже понимал): инок не должен иметь ни минуты роздыха. Самое грешное дело — сидеть в келье и ничего не делать! Мужик в дому никогда не сидит просто так, а то режет какую посудину, то ладит лапоть или тачает сапог, то сети плетет, то корзины. Язык работает, а руки при деле всегда. Тем паче иноку непристойна леность! И нынче в монастыре у каждого схимника в келье какой-то свой труд, какое-то дело свое, ожидающее его после молитв и общих работ монастырских.

Сергий стал с годами, и особливо после возвращения своего, приметно строже. И строгость нынешняя давалась ему так же без труда, как и прежнее терпеливое смирение. Одно присоединялось к другому, выстраиваясь в череде лет и трудов в стройный поряд его единственной, такой простой с виду и такой удивительной по внутреннему наполнению судьбы.

А виноватым в том, что его начали считать святым, Сергий не был. Больше того, противил тому изо всех сил.

Зимою же произошло вот какое, почти что рядовое житейское событие, никак не сопоставимое с громозвучными деяниями тогдашних воевод и князей, битвами и осадами городов. В исходе зимы, в пору февральских злых метелей один из богобоязненных крестьян привез в монастырь больного ребенка, надеясь излечить его с помощью Сергия. Добираться, верно из-за заносов, пришлось не быстро. Вымотанная косматая лошаденка, тяжело поводя боками, стояла у крыльца. Мужик, подняв, как большое полено, занес замотанного ребенка в келью.

— Где батюшко? — спросил у Михея, вышедшего к нему. Мужик был весь в снегу, борода в инее, на усах крупные сосульки. — Болящий, болящий он! — бормотал невнятно, разматывая младеня. Вдруг с деревянным стуком уронил сверток на лавку. Разогнулся, разлепив набрякшие, слезящиеся глаза. — Не дышит! — хрипло выдохнул.

Сергий был на службе и скоро вошел, едва только кончилась литургия. Ему уже повестили о приезде крестьянина. Мужик, стоя на коленях перед телом сына причитал, размазывая слезы по лицу, винясь, что повез младеня с верою, что преподобный излечит болящего — единственного сына в семье! И вот… Лучше бы дома помер!

Он поднял несчастный, залитый слезами, мокрый косматый лик встречу Сергию.

— Вота! Вот! — закричал, ударяя себя по лицу. — В тебя верил! Волок по снегу, в мятель… Как хозяйке на глаза покажусь теперя? О-о-о! Лише бы, лише бы в дому помер во своем! О-о-о! — стонал, раскачиваясь мужик. Сергий стоя ждал, пока тот придет в себя хоть немного и устыдится своих укоризн. Мужик действительно перестал рыдать. Со смешанным каким-то зраком страха, ужаса и подобострастия поглядел на Сергия, встав, зарыдал снова: — Един же он у меня! Един, батюшко! Как же так! — Он замолк, кивая головой, о чем-то трудно соображая. — Домовину надоть! — растерянно высказал наконец. Дернулся забрать трупик, но Сергий склонением головы разрешил оставить мертвое дитя в келье, и мужик вышел, шатнувшись в дверях и задев головою о притолоку.

Сергий опустился на маленькую скамью, потрогал лобик ребенка, приник ухом ко груди. Сердце вроде бы не билось, и дыхания вовсе не было.

— Воды! — приказал он Михею. — Горячей!

Скоро затрещала растапливаемая печь. Сергий осторожно разматывал дитятю. Окоченевший мальчик лет четырех лежал перед ним недвижимо.

Полный горшок с теплою водой стоял в печи с вечера, и потому вода согрелась быстро. Сергий снял рубашонку с мальчика. Велел Михею налить кипятку в корыто и холодянки в другое. Младенцев переворачивать ему было не впервой (когда-то купал и пеленал Ваняту), и Михей невольно залюбовался ловкими точными движениями рук наставника. Надобно было вернуть дыхание окоченевшему ребенку. Ежели не поможет это, то и ничто не поможет!

Сергий с маху окунул мальчика в горячую воду, потом в холодную, затем снова в горячую, повторив это несколько раз. Потом, уложив на лавку, на чистую ветошку, начал растирать сердце. Михей глядел со страхом, не шевелясь. Действия наставника над мертвым телом казались ему почти кощунственны, и ежели бы то был не Сергий, давно возмутили бы его.