Сказал и сел. И тишина взорвалась бурею яростного спора.
Дмитрий, по-детски приоткрывши рот, все еще обмысливал сказанное Иваном, не в силах зараз перейти от одной мысли к другой, но уже чуя, что молодой Вельяминов опять, как и многажды до того, оказался по-своему прав, и, доведись до дела, сам Алексий не выскажет чего иного…
— У вдовы той, — негромко и устало выговорил Василий Василич, дождав тишины, — деревня своя, родовая. Вотчина, а не даренье мое! А что касаемо Никиты Федорова, — он приодержался, проглотил тугой ком, подступивший к горлу, закончил сумрачно: — убитого в том же бою, на Тростне, в том же полку Дмитрия Минича, честно живот свой сложившего за русскую землю, что касаемо его… — Василь Василич вдруг махнул рукою и сел, договоривши безо всякой связи: — А зерно — пущай! Пущай думою делят, слова не скажу!
— Правду ли баял ты нам, Василий? — выкрикнул вдруг Афинеев.
— Правду! — раздался хорошо всем знакомый старческий голос.
По проходу между скамьями шел легкою походкою в темном монашеском одеянии своем и в белом клобуке Алексий. И по мере того, как он шел, смолкала молвь, обнажались головы и лица склонялись к благословляющей руке митрополита. Для всех председящих владыка Алексий был и о сю пору паче князя самого.
Алексий уселся в поставленное для него рядом с княжеским кресло, благословил Дмитрия и, склонив лоб, оглядел собрание. На темном сукне его облачения ясно и строго горел золотой крест и осыпанная жемчугами панагия, знаки высшей власти церковной.
— Василий Вельяминов изрек вам правду! — отчетисто и властно повторил он. — Да, я сам, как ведают о том старейшие бояре, поял убийцу Хвоста в дом церковный, и нелепо тебе, Андрей, ворошить то, о чем надлежит забота токмо мне, отцу твоему духовному! Василья же по розыску, учиненному в те поры, не овиноватил никто! Прекратите прю, бояре, и помыслите соборно о защите града Переяславля от возможного нахождения ратного!
Тимофей Василич Волуй нарушил стыдное молчание боярского синклита, предложив:
— А детей героя, Василья со Степаном Мининых, за кровь отца, честно пролитую во брани, чаю, возможно удоволить со временем боярским званием, коли вы, господа, о том порешите и великий князь повелит!
Дума зашумела облегченно. Минины, все трое, кланяясь и пятясь, обрадованные, покинули покой. Тимофей Василич что-то говорил, неслышное в общем шуме, на ухо князю, и тот кивал, хмурясь и запоминая, потом поднял голову, предложив от себя возвести в бояре второго сына Андреева, Ивана Хромого, удоволивая тем самым нынешних противников тысяцкого. Вслед за тем, радостно устремясь в новое русло, дума начала обсуждать, кто, как и сколькими силами будет крепить костры и прясла Переяславской крепости от возможного Михайлова нахождения.
После заседания думы Вельяминовы, отец и сын, вышли вместе, посажались на коней.
— Погубит меня когда-нибудь Андрей Акинфов! — в сердцах молвил Василь Василич, отъезжая от княжеского терема. Иван сплюнул, сузив глаза:
— Еще один боярин на нашу голову!
Повторил, наконец, вслух то, что сверлило мозг:
— Кого из вельмож возможет Дмитрий нарядить во твое место?
Василий скоса глянул на сына, пожал плечом, отмолвил погодя:
— Не ведаю!
Князь Дмитрий, почуявший вновь, что произошло какое-то «не то», последовал за владыкою.
— Пуще всего, сын, — говорил Алексий наставительно, — блюди лад и ряд в боярах! Каждому поручай дело по силам его и по возможностям, дабы и празден не был, и утешен работою, и не растил в сердце своем зависти к иным! Надобно привлекать все новых мужей брани! И потому твой долг — мирить! Больше бояр — боле силы ратной!
— Тяжко мне! — возражал Дмитрий с детским прежним упрямством. — Владимира послали Псков стеречь, а меня — охотиться на волков!
— Не един раз молвлю тебе, — терпеливо ответствовал Алексий, — ты пастух стада своего, а не воин! Тебе надлежит смирять и вознаграждать! Вот когда худшая беда нагрянет, тогда и ты встанешь во главе ратей!
— Мыслишь, Михайло не прекратит брани?
— Нет, не смирился его дух! И, чую, минувшая беда — токмо начало великой при с Литвою и Тверью! Все мои слабые силы употребляю теперь, дабы святыми глаголами задержать беду! Ныне пишу в патриархию. Верю, Филофей Коккин преклонит слух к молениям нашим!
Они остановились в узком проходе к вышним горницам, где надобно было распрощаться, и Алексий, заглядывая глубоко в очи и душу Дмитрию своим темным всепроникающим взором, повторил:
— Я уже стар, князь! Молю тебя, не допусти свары в доме своем и в волости великого княжения Московского! Зла не имей в сердце!
И Дмитрий опустил глаза, опять не посмев сознаться в ненависти к Ивану Вельяминову.
Расставшись с князем, Алексий вышел, сел в свое закрытое креслице, носимое прислужниками, и молча дал себя нести, поглядывая семо и овамо в слюдяные окошка на суетящихся в улицах Кремника москвичей, а те, завидя крытые носилки митрополита, снимали шапки и кланялись.
Скоро приблизили хоромы митрополичьего двора. Алексий нетерпеливо выглянул. Он сожидал Леонтия, посланного им во Владимир, с часу на час, и был несказанно рад, завидя во дворе знакомого, заляпанного грязью и снегом коня, которого вываживал молодой служка. Леонтий прискакал! Прискакал и вскоре, приведя себя в порядок и оттрапезовав, пожалует к нему.
Он поднялся к себе. Отпустил прислужников. Сидел, полузакрывши глаза и пригорбясь. Свара в думе утомила его. Утомила не сама по себе даже, а теми мыслями и опасениями, что всколыхнулись в душе.
Возможет ли князь Дмитрий без него, Алексия, собирать и съединять все это прегордое скопище вельмож, с их местническим счетом и опасениями, как бы кто кого не «пересел» и не «заехал»? А принимать надобно и иных — многих! В сем одном преграда Литве! А ежели не возможет сего князь? И что тогда?
Что-то надо решать и с должностью тысяцкого. Василий Вельяминов стар, уже стар! А ежели меня не будет? Как, чем закрепить надобное земле единение вятших с меньшими и друг с другом? И чем объединить, помимо порядка и счетов местнических?
Дьявол ходит в миру, дьявол огорчает сердца, вызывает резню, зависть, укоризны и злобы, и надобно ежедён, ежечасно побеждать его, раз за разом, день за днем! Поперечных друг другу — даже и умных, талантливых — погубит любой враг, и тогда уже не стоять земле!
Единая скрепа — любовь! Христианская любовь ко Господу и к ближнему своему! И пока русичи будут по случаю каждой малой зазнобы «вонзать нож в ны», дотоле не утвердить власти!
«Господи! Я грешен! Я принял на себя злобы мира сего! Изнемогаю!» — хотелось выкрикнуть ему в звенящую пустоту. — Господи, помоги мне! Ради земли и языка, вверенных мне тобою, помоги! Пошли мне заступника здесь, на земли, ибо не могу я один!»
Скрипнула дверь.
— Леонтий, ты? — произнес он сорванным, жалким, как послышалось самому, голосом. Тишина подсказала ему, что он ошибся. Алексий медленно повернул голову. На пороге владычной кельи, улыбаясь, стоял игумен Сергий.
ГЛАВА 8
Лось, матерый бык, черный горбатый великан, всхрапывая, ринул сквозь ельник прямо на Онисима. Пырька — верная животина! — с долгим воем взвился со всех четырех лап и повис, вцепившись в ухо быку, но остановить зверя уже не мог. Онька едва успел вздеть рогатину и приготовиться к встрече, как уже почти над ним, над головою, взметнулись смертоносные копыта, от одного удара которых не то что волк, медведь подчас падал с раскроенным черепом, и огромная, страшная от разлатых тяжких рогов голова затмила ему свет.
Принимая лося на рогатину, Онька мгновением утвердил рукоять и вдруг почуял, как опора, казавшаяся прочной, подалась под древком и стала погружаться в снег, не встречая более твердой преграды. Все произошло в такой срок, что только глазом моргнуть. Пыря, так и не выпустив лосиное ухо, пролетел по воздуху у него над головою и взвизгнул от удара о дерево, разомкнувши клыки. В тот миг, когда верный кобель отлетел в сторону, Онька успел перехватить древко и сам, проваливая в предательский мокрый снег, едва уйдя от смертоносного удара, пронесшегося вплоть его головы, мимо виска, сумел напряжением всех сил всадить рогатину под ребро лесному богатырю, и, чуя под широким острием хруст живой жилистой плоти, еще посунул, еще вдавил рогатину, и упал, сбитый в снег рухнувшею на него тушей. Лось, поливая снег кровью, бился и храпел. Видно, рогатина не достала-таки сердце. Острый дух и горячее дыхание зверя обдали ему лицо. Лось бился, пытаясь встать и вминая Оньку в снег. Жуткие лопаты рогов крушили валежник, и он знал, что одного удара их достанет, чтобы уже больше не встать.