Все-таки Онька успел вырвать нож и, обнявши зверя за шею, мотаясь вместе с ним вверх и вниз, утеряв шапку, вонзил-таки засапожник в горло великана, по счастью попав в становую жилу. Кровь хлынула струей, окатив ему все лицо и грудь. Онька продолжал цепляться всеми силами за шею зверя. Только не дать встать! Не дать бросить себя под смертоносный удар рогов или лосиного страшного копыта! Только бы, только… Он сам рычал, зубами вцепляясь в пахучую шерсть, боролся из последних сил, все больше угрязая во вспаханный снег и какую-то мерзлую кучу сухостоя, которую, почитай, сам и навалил тут по осени. Засапожника и того уже не было в руке. Потерянный, ушел куда-то глубоко в снег, и опосле, придя в себя, Онька искал его, разгребая наст и ветви, едва не час.
Но вот тугие струи крови стали опадать, судорожные попытки подняться, встать на ноги, становились все беспорядочнее, все короче, и зверь наконец, всхрапнув еще раз, посунулся мордой в снег.
Онька, едва разжав сведенные судорогою пальцы, кое-как выполз из-под косматой туши, ужасаясь теперь проминовавшей его смерти, близко глянул в дикие, тускнеющие глаза лесного красавца и, отвалясь к стволу ели, сцепив зубы, дабы унять колотун, чуя, что весь мокр от головы до пят от усилий и страха, чуя слабость в ногах, и тошноту, и возникшую дрожь в руках, начал медленно приходить в себя.
Углядев в стороне лежащего на боку, слабо повизгивающего кобелька, он встал, качнулся, но снова сел (голову, ушибленную-таки лосем, так и повело), потрогал зачем-то крест на груди под рубахою — крест был цел, и это немного успокоило. Пырька подлез, волоча по снегу задние лапы, стал облизывать, жалобно повизгивая, ему руки, словно бы просил не бросать его теперь, увечного, в лесу. Онька потрогал спину и лапы кобеля: кость была, кажись, цела. «Отойдет!» — подумал. Он вновь приблизил, разыскивая шапку, к зверю. Пока искал нож, пока свежевал, нарезал тушу, отемнело. Далекая песня волков заставила его вздрогнуть: нападут — ему с увечным кобелем и не оборониться будет!
Он погрузил то, что мог, на волокушу, посадил сверху Пырю, который благодарно тянулся мордою, норовя вновь и вновь лизнуть ему руку, подобрал рогатину, приладил лямки и пошел, чуя ломоту во всем теле, боль от ушибов, но и довольство, растущее с каждым шагом. Перемог-таки! Совладал!
За долгую жизнь — ему уже перевалило за сорок — Онька уложил не один десяток и медведей, и лосей, бил вепрей, но такой оплошки, кажись, еще и не случалось с ним — чудом остался жив!
Волчий вой восставал все ближе и ближе. Онька с сожалением думал о том, что назавтра на месте боя найдет уже разве крупные кости зверя да рога, все остальное обожрут серые тати, и, подгоняемый настойчивым волчьим воем, прибавлял и прибавлял шагу.
Лесная избушка вынырнула, наконец, из сумерек леса, и крохотный багряный огонек в оконце (скорее щели меж двух бревен), закрытом пластиною льда, показал ему, что Ванчура не спит и ждет отца. (Ванчуре, третьему по счету сыну Онисима и Таньши, шел десятый год, и отец уже не впервой берет парня в лес, на охоту, вместе с собою.) Сынишка вышел, не тратя лишних слов обнял и затащил в избушку кобеля, потом начал заносить мясо в клеть. Отволокли туда же и шкуру. Кровавую волокушу Онька обтер снегом, приставил к стенке плоско крытой накатником охотничьей избы. Только опосле всего, тем же снегом оттеревши кровь с лица и рук и, сколь мочно, с одежды, Онька вступил, пригнувшись, в низкую лесную хоромину, где пляшущий огонек сальника освещал грубую, из валунов и глины, черную печь, полати и развешенные и распяленные по всем стенам сохнущие шкуры зверей.
Сын, заботно взглядывая на отца, доставал деревянную мису, ложки. Онька бросил на лавку кусок печени. Наткнувши на прут и скупо посолив, сунул в горку горячих углей. Сытный дух жарящегося мяса наполнил избушку. Ели молча. Только уж приканчивая трапезу и срыгнув, Онька выговорил безразлично:
— Седни чудом жив осталси! Бык под себя подмял. И кобеля покалечил, вот! — И усмехнул, завидя опасливое восхищение, вспыхнувшее в сыновьих глазах. Знал бы ты, сын, как твой батька струхнул ноне!
Укладываясь спать, перед тем как притушить сальник, Онька, покряхтывая, достал барсучьего сала, смазал все свои ушибы и ссадины, натер и кобелька, где мог. После повалился на полати, на старую лосиную шкуру, обнявши одною рукой Ванчуру, а другою натягивая на себя овчинный зипун.
В темноте слышнее стал ветер, шевеливший вершины огромных сумрачных елей, и волчьи всхлипы, визг и рычание невдали от избушки, над лосиными останками. Вновь, тихою жутью, напомнился давешний бой со зверем. Федьку альбо старшего Прошку взять с собою на друголетошнюю путину? А кто будет ладить упряжь, готовить дровни, сохи и бороны к весне, к страде?! — окоротил он сам себя. Подумалось еще, перед тем как окончательно провалить в сон: «Неужто старею?» Какой-то, верно, запоздалый волк завыл совсем близь, почитай, под окошком избушки, и под его голос Онисим уснул.
Старший сын с лошадью должен был приехать через неделю, и, подумавши наутро ладом, Онька задавил вчерашнюю ослабу свою, раздумав тут же устремить домой, как ни болело тело после драки с лосем.
Назавтра, покряхтывая, он обошел силья, собирая задавившихся в волосяных петлях глупых куроптей. Двух-трех объела лиса. Онька ругнулся про себя, потом, подумав, насторожил капкан и разбросал приманку. Лисьи шкуры хорошо шли у волжских гостей, на них почасту и соль давали, так же, как на бобра или соболя.
Пырька вечером, вновь накормленный мясом и растертый, благодарно ластился, повизгивая.
— Не брошу, не брошу тя, не боись! — приговаривал Онька, почесывая кобеля за ушами.
Дым тянуло по-над головою, сын топил печь. Было тихо, волки, справив вчера свою кровавую трапезу, отошли. Ванчура начал жарить лосятину. Помощник! Шестеро их — четверо сынов да две дочери, — и старший, Прошка, который приедет в конце недели на коне забрать шкуры и мясо, уже женат. Ему по осени порешили ставить отдельный терем. Таньша все не ладит с независимой остроносой снохой, Проськой, женою старшего сына.
Онька стал вспоминать, немногословно сказывая сыну, как горбатились тут поначалу, схоронив деда, вдвоем с Колянею (Коляня сейчас тоже во своем тереме, выделен, жена, три дочери, сын — все как у людей!). И третий подселился к ним, Недаш. Недашевых, никак, одиннадцать душ. Вот поставим терем Прохору, и станет в деревне четыре двора, как было когда-то, до разоренья етого, до Щелкановой рати…
— Батя! — просит Ванчура, усаживаясь на пол рядом с отцом и заглядывая ему в глаза. — Расскажи, как тебе князь Михайло терем срубил!
Онька улыбается, ерошит волосы сыну. Пырька торопится, спешит и Ванчуру лизнуть своим теплым, трепетным языком. Сто раз рассказано! Уже, поди, кажное слово затвержено наизусть! И как вышел молодой князь в цветных сапожках во двор, и как прошал: «Хошь, оженю? Невеста-то есь ле?»
— Так и сказал? — в сто первый раз переспрашивает сын.
— Так и сказал! А я-то подумал…
— Про матку нашу! — подсказывает Ванчура.
Таньша сейчас плотная, заматерелая баба, с двойным подбородком, тяжелая на руку, когда подшлепнуть которого, а тогда была… Как мылись в первой бане своей, и стояла голая и желанная у каменки, выжаривая вшей из ихних, просоленных потом портов… Того сыну не расскажешь! И как он, схоронив непутевую мать, сидел в бане, ожидая черной смерти, того тоже лучше не сказывать детям!
Во Твери Онька бывал раза два. Спервоначалу огромность и многолюдство города совсем было подавили его. А князя не видал с тех самых пор. Только на княжой двор и поглядел в отдалении.
— Ну дале, дале, батяня! — торопит сын. — Как он молвил: «Неуж не поставим, столько рыл!» И бояре рубили?
— Все рубили! И сам князь тоже.
— А князю Михайле сколь тогды было летов?
— Да лет едак… четыренадесять…
— Как нашему Феде?
— Пожалуй что и так!
— А сколь ему сейчас?
Сколько летов сейчас князю Михайле? К сорока, поди уж! — нерешительно прикидывает Онька, всегда путавшийся в счете лет. Время виделось по подрастающим детям, по новым хоромам, по меняющемуся лицу жены… Хоша, вон! У Прошки уже и сын народился, Якуня, двухгодовалый сейчас, а у Таньши младшему, Степко, тоже два лета. Вместях играют внук и сын, дядя с племянником!