— Угля! Угля! — просили все мастера. Паче недоданных кормов, паче платы серебром, о чем возгорелась целая тяжба с княжеским казначеем. Без угля двор обещал встать уже в ближайшие дни. И Иван тут же, в литейной избе, сжевал кус хлеба и, запив его квасом, сам поскакал во главе горсти холопов на ту сторону, дабы уже в эту ночь по неверному, грозно гнущемуся весеннему льду доправить из Заречья застрявшие где-то на путях возы углежогов.

Уголь не довезли, оказывается, прослышавши о болезни тысяцкого. Кому-то очень хотелось напакостить отцу!

Ему пришлось с руганью и угрозами забрать из припутных деревень крестьянских коней и возчиков (которым, впрочем, была обещана плата железной кованью), пришлось вызвать на себя гнев и угрозы владельцев, обещавших войти с жалобою в государеву думу, чтобы уже в полной темноте, измученному, в мокрой, заляпанной грязью сряде, сорвавши голос и не выпуская замаранной кровью татарской плети из рук, на спотыкающемся коне, доправить обозы с углем до Москвы-реки и тут же, в холодной передрассветной, дрожью пробирающей теми, распихивать возы по всем наведенным загодя переправам, не позволяя возчикам ни часу, ни минуты передыха.

И уже когда ледяное небо окрасил сиренево-розовый свет, отраженный быстро бегущими, словно струистые дымы, рваными облаками, и последние груженые возы, засорив черными струями угольной пыли ноздревато-смерзшийся за ночь снег, уходили на тот, московский берег, и еще тянулись запоздавшие, и уже правили к единому зимнему мосту, ибо прочие держались неведомо как, частью уже и плавали в воде, и отдельные бревна, засасываемые упорной стихией, начинали вставать дыбом, знаменуя начало ледолома, лишь тогда, доправив-таки на восставшем, словно меч Михаила-архангела, сиянии утреннего светила последние возы через переправу, Иван шагом, на шатающемся, покрытом пеной и грязью скакуне, миновал мост и умученно кивнул кинувшимся к нему мостникам, повелев крючьями вытаскивать на берег ненужные теперь мостовины. С верховьев, от Черторыя, несло далеким гулом и шорохом. Река вскрывалась, оттуда шел лед.

Иван достал плат, обтер потное, грязное и мокрое чело, внезапно и смертно устав, оглядел, уже остраненно, опасную работу крючников. «Эй! Тамо! — крикнул. — Не утопни, дурень!» И поехал берегом, шагом, на шатающемся коне, сопровождаемый спотыкающимися, валящимися с седел от устали стремянным и холопами, все повторяя и повторяя про себя неведомо как пришедшие в ум строки древнего греческого певца Омира, повествовавшего некогда о войне Троянской, строки о виноцветном море и неведомой розоперстой заре… Всходило солнце.

Во дворе терема Иван, свалившись с седла, обнял и поцеловал коня в лоб, кинул повод сбежавшимся слугам, шатаясь, полез по ступеням, на ходу непослушными пальцами расстегивая мокрый насквозь охабень, который, не глядя, стряхнул с плеч на руки подхватившей его прислуге. Выпил, плохо понимая, что пьет, горячего медового сбитня с греческим вином. Сияющей взглядом жене, отдавая чару и глянув обрезанно, только и высказал:

— Довезли! В баню пойду! Стремянного созови тоже!

Баня, выстоявшаяся, протопленная загодя, сожидала мужиков. Иван аж со стоном, отделавшись от останних заскорузлых портов, нырнул в банный жар. Свирепо плеснув квасом на каменку, полез на полок. Скоро боярин и стремянный, господин и холоп, голые, лежали рядом на полке, охаживая себя и друг друга добрыми березовыми вениками, плескали еще и еще, стонали от удовольствия, ухали, сваливаясь от жара на пол, снова и снова лезли на полок. Наконец, почуяв, что уже проняло до нутра, до костей, Иван сгреб кусок булгарского слоистого мыла, подставил спину холопу, густо мылил потом голову с бородой.

В предбаннике, опоминаясь, утирая лица рушниками, долго пили малиновый квас. И уже в чистой рубахе и свежих портах, накинув на плеча белополотняный, шитый травами домашний зипун, Иван прошел на половину родителя.

Немногословно, любуя взором хворого Василия Василича, повестил, что доправил уголь и литейному двору не грозит останов.

— Вот, Иван, служба наша с тобою! — с растерянною горечью вдруг вымолвил отец, глядя на сына беззащитно и жалобно. — А умру, не ведаю, тебе ли передам тысяцкое во граде Москве! Какой-нибудь Андрей… Али сын еговый…

Иван усмехнул весело и грозно:

— Не сумуй, батюшка! Сам сказывал, яко мы, Вельяминовы, Даниловичей всадили на престол! Михайлу Ярославича отбили, Юрию помогли, Дмитрию, почитай, купили владимирское княжение! Каменный храм у Богоявления кто строил? Дедушко твой! А стены Кремника кто клал? Все здесь вельяминовское, наше! Гляди, весь посад — гости торговые, смерды, ремесленники, чуть что — к нам на двор! Того и князь Митрий не переможет, а уж Акинфичи… Не сумуй, батюшка, выстоим!

Старый тысяцкий долго молча поглядел на сына и, ничего не ответив, вздохнул.

В этот день Василий Василич сам поднялся к трапезе.

В просторной повалуше сидели за столом своею семьей с немногими слугами. «Сам», Марья Михайловна, Иван с Оксиньей и сыном Федором и младший брат Ивана, Полиевкт. (Микула, женатый на суздальской княжне, жил особо, своим теремом.) За стол были приглашены духовник боярина, старший ключник с посельским, сокольничий и Иванов стремянный, ради того, что разделял только что господские труды, — всего дюжина председящих, и обширная палата, способная принять до сотни гостей, от того казалась пустынною. В открытые окошка вливалась весенняя свежесть, и со свежестью — сплошной, рокочущий шелест и гул: по Москве-реке шел лед и взбухающая вода уже заливала Заречье.

Ели неспешно, хлебали уху из дорогой рыбы, черпали узорными ложками гречневую рассыпчатую кашу, протягивали руку за пирогом или моченым яблоком, отпивали квасу, удоволенно вели попутный хозяйственный разговор, нет-нет да и оборачивая ухо в сторону отверстых окошек и взглядывая затем уважительно на Ивана, успевшего опередить ледоход.

Когда уже вставали из-за столов, Оксинья заботно потянулась к супругу:

— Соснешь теперь?

Иван прижмурил очи, повел плечьми, усмехнул.

— Не! На Неглинную съезжу! Мосты б не снесло невзначай!

Взявши в сопутники другого стремянного и немного гордясь собою, Иван уже через полчаса, на свежем коне, выезжал со двора.

«Не, Митрий Иваныч! — мысленно выговорил он, направляясь к Фроловским воротам Кремника (про себя никогда не называл юного Дмитрия князем). — Без Вельяминовых не сдюжить тебе, и никоторого из бояр ты на мое место не поставишь!»

Думы его от мельниц и запруд на Неглинной перенеслись дальше. В распуту Ольгердова нахожденья, да и тверских ратей, можно было не ждать, а затем? Как повернет в Мамаевой Орде после смены нового хана? Как Иван Мороз справится в Переяславле, где надобно срочно разметать ветхую горотьбу, срубить наново и поставить, засыпав землею, новые прясла стен и костры, углубить рвы, пополнить оружейный двор, послать дозоры до Семина озера и на Усть-Нерли, ко Кснятину… Ну, Иван Мороз справится! Представил себе строгого немногословного боярина, десятью годами старше его, Ивана, который и с родителем, Семеном Михалычем, в разных землях бывал, и на ратях стоял, и городовое дело ведал, как никто… Этот выдюжит! Поболе б таких слуг московскому князю! Представил себе Переяславль, верхи тамошних монастырей, княжой двор, митрополичьи палаты, посад, рыбацкую слободу, Клещино, с его широким озором на дальние леса за Весками, и синюю атласную гладь озера, и рыбачьи челны на ней… И как сейчас где-то у Берендеева валят лес, и как по Трубежу, по полной весенней воде, учнут плавить его до Переяславля, и как закипит тотчас после пахоты и сенокоса веселое мелканье посконных мужицких рубах на валах, как потянут сотни коней окоренные стволы и волокуши с землею и глиной…

С легкою завистью даже к Ивану Морозу вообразил все это, не ведая сам, что мыслит сейчас стойно самому князю московскому, вернее, как надлежит мыслить истинному хозяину Москвы, и что именно этого хозяйского, властного дозора за всем, что творится на Москве и в пределах княжества, и не может простить ему великий князь Дмитрий.